Я И ОНО
Выпить пива. Ёмкая и отшлифованная, как пемза, фраза, за которой на самом деле целая идеология. Недаром существует партия любителей пива (но нет, скажем, партии любителей джина с тоником). Водку пьют с устатку и на посошок, сугреву ради и здоровья для, с похмелья. Шампанским празднуют, вином соблазняют, коньяком наслаждаются. Это - функция. Виски напиваются иностранцы, ромом - пираты, текилой - мачо. Это - имидж. А пиво пьют просто так.
В этом и заключается вся идеология. Пиво пьют люди, которые живут просто так.
Фрейд в чём-то прав. Я начал замечать: чтобы я ни делал, если разобраться, я на самом деле хочу пива. Смотрю телевизор, читаю ли газету - прислушиваюсь к либидо и понимаю: хочу пива. Или другой пример: не смотрю телевизор, не читаю газету - и опять-таки хочу пива. И даже когда иду, предположим, на работу: если копнуть глубже, я вовсе не хочу работать - я хочу пива. Я хочу пива даже зимой: само собой разумеется, что я хочу пива летом. Весной пиво хочет меня.
К сожалению, пиво стоит денег. Как всякий человек с чувствительной душой, я мечтаю о настоящем, то есть бесплатном пиве. Но бесплатного пива не бывает, и приходится мириться с суровой правдой жизни.
Полюбить пиво может каждый. Это несложно. Гораздо трудней полюбить хорошее пиво. Впрочем, иногда, когда прижмёт, можно довольствоваться и первым попавшимся.
Встречаются люди, которые не любят пива. Их я не понимаю: ведь это так естественно - любить пиво. И наоборот: не любить пиво - противоестественно. Скажу больше: мне это кажется отвратительным - не любить пиво. Может быть, это даже грех.
Есть и другие - которые не могут пива. Их мне просто по-человечески жаль. Эти делятся на две категории: те, кто вообще не может пива, и те, кто уже выпил всё своё пиво (есть такое понятие). Поделюсь секретом: я тоже иногда не могу пива. Со всяким случается, что он вдруг не может пива, и всякий раз это драма, особенно тогда, когда пиво хочет тебя.
Некоторые делают вид, что они могут обойтись без пива. Глупости. Просто они пьют пиво в одиночку. Одни быстро привыкают к одному пиву и пьют его затем всю жизнь. Другие, напротив, всё время меняют пиво, боясь, что одно и то же может приесться, а также из любопытства. На самом деле надо любить пиво в себе, а не себя в пиве.
У каждого своя мера в пиве. Один может пять или даже десять пива, другой засыпает после одного. Но пиву это, в общем-то, всё равно. Оно знает, что может сразу всю пивную.
Пиво, однако, тоже бывает разное. Одно пиво играет, плещется и пускает пену, и пить такое пиво - истинное удовольствие. Другое же просто ждёт, чтобы его выпили. Пить такое пиво не стоит. Я вообще не уверен, что это пиво.
Бывает пиво светлое, лёгкое, весёлое - пиво, которое идёт по жизни, смеясь. Такое пиво кружит голову. Но, несмотря на кажущуюся беспечность, это пиво весьма ревниво: стоит выпить другого пива - и оно становится горьким и желчным, и в конце концов может убить всякую веру в пиво. И тем не менее я люблю светлое пиво.
Встречается и другое пиво - тёмное, терпкое и душистое, пиво, которое знает себе цену. Оно ложится тяжело и затем долго не отпускает. Иногда оно просто срывает голову. Тёмное пиво я тоже люблю. Впрочем, всё пиво похоже. Оно вяжет.
Похвала пузу
При всём обилии абстрактных философских теорий и школ мне известны лишь две принципиально различные философии жизни: философия брюшного пресса и философия пуза. Именно формой и объёмом живота определяются эстетические идеалы, нравственные принципы, политические ориентиры и художественные вкусы человека. И это не случайно: ведь живот - это и есть жизнь. При чём здесь пиво? А при том, что пиво и пузо практически неотделимы друг от друга, - это форма и содержание, плюс и минус, инь и янь выпивки. Люди на земле делятся на поджарых аполлонов и пузатых адептов Бахуса. Излишне говорить, на чьей стороне симпатии автора.
Хорошо развитый пресс - это практически то же самое, что силиконовая грудь: в нём есть что-то искусственное. Представьте только, на что приходится идти его обладателю: тоннами тягать железо, килограммами потреблять белок, часами смотреть видео-инструкции, ревниво наблюдать за чужими мышцами и затем часами же разглядывать в зеркало свои, соблюдать диету (особенно мучительна водная, так называемая «сушка» мускулатуры), не пить пиво! И всё это в поту, в постоянном созерцании мужских чресл... Но методы - полбеды. Каковы цели, ради чего всё это делается? А ради того лишь, чтобы несколько раз за лето раздеться на пляже, продефилировать перед девицами, пьющими водку в компании субтильных мохнатых юношей, и отправиться назад в свой тренажёрный ад выполнять сизифов труд. Не говоря уже об очевидной бесполезности всех этих движений, у нормального мужика просто нет времени на подобную ерунду.
Нормальные мужики тем временем занимаются настоящими делами: пьют пиво, играют в карты, в компьютерные игры, смотрят «видак», читают беллетристику и философские сочинения, спорят о политике, танцуют, ходят в баню. И потихоньку растят брюшко. А главное, кадрят девиц. Ведь брюшко действует на девиц неотразимо, более того, оно бьёт их наповал. Оно может быть маленьким, холёным и взлелеянным годами, как кактус на подоконнике, а может быть огромным, ни с чем не cpaвнимым пузом, открывающим вперед хозяина двери, за которыми верят и любят, и ждут. Но и в том, и в другом случае именно в нём секрет мужского обаяния. Девицы, правда, это тщательно скрывают - отчасти из врождённой скрытности, отчасти из приобретённого кокетства. Иногда они даже говорят, будто им пузо не нравится, будто они на него просто смотреть не могут: им-де противно. Но те, кто пьёт пиво, с ними и не спорят: зачем, когда обладаешь таким весомым и неотразимым аргументом? Девицы, впрочем, вообще редко говорят правду. Для них мужское пузо олицетворяет собой тайну. Это то, чего у них пока нет, но в скором времени, возможно, появится. Девицы, однако, об этом ещё не думают, а пока тыкают в пузо пальцами и отвешивают по его поводу легкомысленные шуточки. Дуры.
Сила пуза - в его мягкости, которая характеризует человека как доброго, щедрого и законопослушного. Здоровый дух - в здоровом брюхе. И наоборот, жёсткий живот свидетельствует о сухости, скупости и ограниченности его обладателя. От такого жди подвоха. Культ жёсткого живота часто приводит его последователей на скамью подсудимых. Из сухих жёстких человечков, не пьющих пиво, чаще других получаются самые свирепые тираны и враги человечества.
Пузо несёт в себе немалый гуманистический заряд. На него не поднимется рука, а если и поднимется, то и утонет в нём. Не то что жёсткий живот, в который не жалко разрядить магазин… Вообще, как мне кажется, всё зло в мире исходит от людей с прессом. Они не пьют пиво, чтобы не потерять координации, а в кокон мышц залезают, как в бронежилет, всегда готовые защититься от зла, но именно этим на самом деле и творят зло. Пьющие же пиво и обмякшие люди как бы следуют христианской заповеди: ударили тебя по одной стороне пуза - подставь другую. Если бы все люди имели брюшко, на земле прекратились бы войны - некому было бы бегать с автоматом. Пузатые мужики сидели бы в пивных и смотрели по телевизору, как не менее пузатые мужики играют в дартс и кегли.
Но вообще-то и сейчас те, кто пьёт пиво, находятся в более выгодном положении. Аполлоны не тратятся на пиво, зато по полной программе оплачивают всё остальное. Мужики с брюшком платят только за пиво - всё остальное достаётся им на халяву.
Когда мир становится вязким
Пиво - не напиток. Пиво - это одна из форм существования материи. Есть твёрдые тела, жидкость, газ, плазма. А есть пиво: пена и муть.
Однажды мы с приятелем выпили пива. Я сказал, что мир стал вязким. Он выразил то же самое математической формулой. Предположим, вы напиваетесь водкой. Обозначим рюмку водки как X, а количество выпитых вами рюмок как N. Тогда ваше уравнение будет выглядеть как X х X х Х...= Xn. Именно Xn и есть формула вашего опьянения, если угодно, диагноз. В случае же с пивом эта формула не годится. На месте X и N могут оказаться гораздо большие, возможно, бесконечно большие величины... А большие величины - это доказано - и с математикой, и с человеком вытворяют чёрт знает что! Выпивка - точная наука. Относительно пива это вообще высшая математика. Когда люди пьют водку, они, как правило, надираются. Когда люди пьют пиво, они на самом деле доказывают теорему Ферма. Пока безуспешно...
С другой стороны, лишь имея дело с водкой, надо умножать. А пиво лучше прибавлять. Половина хмеля от выпитого пива улетучивается ещё до того, как вы опорожните следующую кружку. И тогда формула опьянения будет выглядеть примерно так: 1/2Х (где X - пиво) + 1/4Х + 1/8Х+1/16Х + ... + 1/nХ < 1Х
То есть можно войти в пивную быстроногим Ахиллом, но, выходя из неё, вы не сможете догнать черепаху. Именно это, вероятно, и хотел сказать Зенон, создавая свою бессмертную загадку. Теперь философское обобщение (сколько раз мы беседовали об этом с друзьями, выпив пива!) - это первозданная цельность бытия, невинность и целомудрие, присущие Адаму с Евой до грехопадения, одним словом, трезвость. Однако это длится недолго. Году на тринадцатом, в переходный период, какой-нибудь Satana Inc посылает вам змея-искусителя в виде бутылки пива. Вы пробуете свои первые пол-литра – и всё: единица для вас больше недостижима, а рай потерян навсегда. Вы, чёрт возьми, утратили невинность. Но останавливаться нельзя: ведь если первые пол-литра отнимают рай, то все последующие, как видно из формулы выше, приближают к нему. Всё это я и хотел сказать, когда сказал, что мир стал вязким.
Правда, на практике мы чаще всего, начав пивом, продолжаем водкой - мы, образно говоря, (1/2Х + 1/4Х) х Xn = Ö¥! Впрочем, решать это уравнение оставим будущим поколениям. Пока же мы имеем лишь лёгкие контуры решения, набросанные рукой гениального Бродского (не исключаю, выпившего пива и присовокупившего к оному водку): «ястреб над головой, как квадратный корень, из бездонного, как до молитвы, неба».
Возможно, я изъясняюсь несколько туманно и мозаично, может быть, жёсткий ёрш поэзии и математики вызывает лёгкое эстетическое похмелье... Но это всё пиво! Пиво, как и поэзия (а равно и математика), требует доли неопределённости и темноты. Повторюсь, пиво - мутная субстанция. Но вы сдуйте пену - и пейте!
И в заключение - о безопасности и безвредности алкоголя, и в частности, пива. Ведро пива, хотя и с трудом, можно выпить. А от ведра воды можно умереть.
МОРЕ ЛАПТЕВА
Лаптев Александр Филиппович (как Македонский), бывший сотник Семиреченского казачьего войска и кавалер ордена св. Владимира 4-й степени, умер ещё нестарым дедом, крепким и дородным – оттого, что простудился, вскапывая огород на другую неделю после ранней апрельской Пасхи 1879 года.
День был блистательный, жаркий, какие случаются иногда раньше времени посреди весны. Казак за обедом выпил, сомлел и залёг на пару часов прямо на умиротворяющей солнечной лужайке. Отчего заработал, как бы сейчас выразились, двустороннее воспаление лёгких и скоропостижно скончался.
Хоронили кавалера Лаптева как будто в другой сезон: у погоды в Семиречье семь пятниц на неделе, и с рассвирепевшего неба полил сначала стылый ливень, а затем посыпал жгучий снег. Деревенский некрополь располагался сразу за церковью пророка Илии, на пригорке над рекой Или; хлопья моментально таяли от соприкосновения с тёплой ещё вчера глиной, и лепили из неё абсолютную, ни с чем не сравнимую кладбищенскую грязь.
Сотник лежал в парадном облачении казака-семирека: в надменной папахе из седовласого медведя, тёмно-зелёном мундире и фирменных туркестанских шароварах кирпичной кожи – украшенный всеми приобретенными за треть века стигматами боевой доблести. Над кокардой был припаян позолоченный значок с надписью «За отличие в Хивинском походе 1873 года», на груди сияли медаль и орден, пожалованные, впрочем, не за подвиги. Серебряную медаль «За усердие» с профилем Александра III и на алой Анненской ленте хорунжий Лаптев получил вместе со званием сотника, когда после выслуги 25-летнего срока отказался от отставки и поступил на вторичную службу. Да и Владимирский крест офицер добыл вовсе не в боях, что соблазнительно было бы предположить: не за взятие кокандской крепости Пишпек был произведён он в кавалеры, не за смелость в битве у Кара-Кастека и не за смекалку в деле с иссык-кульским племенем богинов, а за 35 хлопотных лет, выйдя в 1877 году, наконец, на пенсию и переехав из столицы в Илийский выселок.
Несколько человек составляли процессию: жена (ещё вполне моложавая), дочери и зятья, соседи, Жеребятьев – подъесаул и друг покойного, командовавший похоронами. Когда прибили крышку и стали опускать гроб в яму, жена спокойно так, отплаканно, но с некоторой укоризной обратилась к мужу:
- Всё и всегда ты делал сам, а сейчас не смог.
***
Герой Хивинского похода и вправду всё и всегда делал сам, и, в первую очередь, в домах, коих отстроил единолично и собственноручно четыре. Возраст, когда мужчина вызревает для строительства своей крепости, редко бывает юным; но Лаптев первую избу срубил, едва женившись, - сладил из светлой лиственницы ещё на Алтае, на берегу родной Бухтармы. А скоро поднял и вторую – когда, польстившись на пособие в 55 рублей, прибыл на поселение в казахские степи казаком Сибирской линии.
Летом 1853 года, когда из Капальской станицы выдвинулся в легендарную экспедицию отряд майора Перемышльского (якобы для торжественного принятия в русское подданство одного из беков Большой Орды, а на самом деле – для занятия Заилийского края и основания его ныне славных городов и симпатичных сёл), Лаптеву исполнилось 29, и состоял он в звании хорунжего. Тогда и оставил Александр Филиппович свой единственный след в истории. Покуда основные силы казаков проходили маршем через местные кочевья и бряцали оружием, отряд под командой хорунжего Лаптева выполнял особое задание: искал подходящее место для моста через Или, а когда нашёл, устроил там (у впадения Талгара) казачий пикет и поселил крестьян. Рубеж назвали Илийским выселком.
Затем были почти двадцать лет конвоев, осад, посольств. Была победа над Кокандом и мир с Китаем, завоевание Семиречья и закладка в урочище Алматы, на территории разрушенного средневекового караван-сарая, центра новой провинции - станицы Алматинской с фортом Верным.
Был и третий дом казачьего обер-офицера Александра Филипповича Лаптева, крышу которого с июля по октябрь бомбардировали яблоки и урюк, коими знамениты предгорья Тянь-Шаня. После отставки, однако, сотник и кавалер, не скопивший капитала, пустил его на приданное. И четвёртый, последний свой дом, возвёл в им же основанном выселке, сколотив из сплавленных с гор тянь-шаньских елей.
На это ушло целое лето из оставшихся ему двух лет. Другое же он провёл так, как мечтал всегда: рыбачил, стрелял дроф, ловил соколов, обзавёлся пасекой, курировал в саду молодые саженцы… Ослабил слегка удавку пожизненной заботы, жил просто так, от срока к сроку, от рассвета до заката, начиная день молитвой на восход и заканчивая чаркой первача, а когда и обстоятельным семейным сексом.
После Пасхи, как только зацветали тюльпаны, заливая весеннюю степь половозрелым девичьим румянцем, выросший в лесах Лаптев переправлялся через реку на тихую, грибную охоту – но небывалую, эфемерную, за белыми степными грибами. Местные номады их не собирали (как, впрочем, не ловили и рыбу), и он был первооткрывателем этих гигантских плантаций, на краткое время гектарами гладких булыжников высыпающих на косогорах.
Набирал их полную лодку, солил секретным способом и на войсковой праздник в Юрьев день вёз в Верный, к Жеребятьеву, на встречу с товарищами – под фирменные жеребятьевские настойки, охлаждённое яблочное вино, гостевую водку, а на другой день – и под его, лаптевский, предусмотрительно захваченный самогон.
Отмокал по возвращении, открывая купальный сезон, на обжигающих перекатах, а затем до самой Троицы увозил улья в прозрачные саксауловые леса – качать пустынный мёд.
Любил летние азиатские ночи – уютные и натопленные, как неостывший ещё предбанник, – которые просиживал у костра, закинув перемёты с живцами на бледного и прогонистого балхашского окуня. А вот к свирепому полуденному солнцу юга сибиряк так и не привык, то и дело оставляя удочки на произвол маринок в ямах и говея, как бегемот, на мелководье. После Успенского поста зной спадал, и тогда Лаптев с бочками отправлялся вверх по притокам Или – солить селёдку из нажировавшего и поднимающегося на осенний нерест османа.
С первыми заморозками с окрестных гор возвращались к реке стада джейранов, спускались ниже реки и архары. И хотя казаки устраивали иногда долгие, недельные охоты, и в них доводилось участвовать, больше всего на свете бывший сотник Лаптев любил реку и рыбу. Так что свой промысловый сезон он завершил на Покров, свернув сети уже под начавшимся октябрьским дождём.
И ушёл на зимние каникулы, предвкушая повторение в общих чертах удавшегося лета.
***
В моём детстве лучшим пляжем на рукотворном Капчагайском море считался участок побережья недалеко от яхт-клуба. Появился он вдруг, хотя и самым хрестоматийным образом: волны однажды расступились, и суша явилась в собрании вод. Необходимо, конечно, объяснение. Здешние земли затопило ещё до моего рождения, в 1970-м, когда на Или у старинного казацкого выселка соорудили плотину, и дорога рваного асфальта, прежде, не иначе, куда-то ведущая, теперь просто и некруто уходила под воду.
И вот стихия отступила обратно, пусть и не совсем. В начале 80-х уровень в водохранилище снизился на несколько метров (уж не знаю, по каким причинам – скорее всего, хозяйственным). И оказалось, что дорога помимо всего прочего тянется вдоль многообещающих (хорошую рыбалку) плоских плёсов, подходит к гранатовым скалам, зажимающим то и дело укромные, симпатичные галечные арены… Отдыхающие мигом оценили плюсы, и новый берег стал популярным. Тем более что и автобус (с лаконичным маршрутом «автовокзал – море») подвозил едва не до самого места. С июля, когда вода хорошенько прогревалась, и до самой школы я с родителями приезжал сюда из Алма-Аты почти каждые выходные.
Мы оставались с ночёвкой и натягивали палатку. Днём я плавал и особенно нырял. Вода тут всегда была чистая – для Капчагая до невероятности. Под моей любимой скалой-вышкой глубина достигала метров пяти, но перед прыжком я мог разглядеть каждый камешек на дне. К обеду пляж наполнялся местными. Приходили, в частности, мужчина с сыном – пацаном моих лет, оба с загаром совершенно фантастическим (мама называла его «настоящим, бронзовым», но цвет был ещё лучше) - и плавали баттерфляем.
Вечером пляж пустел, поступая весь в наше распоряжение, и мы приготовлялись к рыбалке. Отец ставил перемёт неподалёку, на вышеупомянутых неглубоких плёсах. На тёплом мелководье в изобилии держался малёк, и по ночам здесь бил, гулял хищник. Снасть строили длинную, метров, наверное, в сто, и через каждые полметра вязали длинный поводок. На крючки насаживали рыбью нарезку – в расчёте на сома, судака, жереха.
В почти полной темноте отец брал тяжёлый груз и пешком заносил перемёт в воду. Я с фонариком следил, чтобы леска не запуталась на берегу. Вода достигала отцу до пояса, до груди, дно выстилали булыжники, обросшие скользким мхом, и порой он терял равновесие, хватаясь свободной рукой за дно. Затем тихо (неслышно и медленно) возвращался назад, и мы шли спать. А утром, ещё до рассвета, он снимал добычу и сматывал снасть.
Я намеревался присутствовать и при этом, но всякий раз просыпал, разбуженный только лучами солнца. Погоревав же, бежал любоваться уловом. Не удалось мне переломить «традицию» и в тот раз. На куканах покачивались кверху брюхом несколько судаков в три-четыре килограмма; вжавшись в грунт, выжидающе шевелил усами сомик чуть побольше, но всё же вполне обыкновенный; а вот пятикилограммовый жерех в античных медных доспехах – это, конечно, трофей, редкостная рыбацкая удача…
- И ещё, - сказал отец. – Поскользнулся, в темной воде хотел схватиться за камень, а поймал вот что…
И он выдал мне невиданный крест, с серебряным сердечком и толстыми, расширяющимися от центра к краям перекладинами рубиновой глазури...
Щедрый пляж просуществовал ещё недолго: уровень водохранилища вернули к норме, и капчагайская Атлантида погрузилась, куда и положено. Отцовскую находку я скоро обменял на какую-то мальчишескую ценность, о чём теперь, конечно, жалею. Да и рыбалки бывшей – античной, аутентичной – давно уже нет. Ничего не осталось от того лета – кроме факта, что чудеса бывают.